Решаем вместе
Сложности с получением «Пушкинской карты» или приобретением билетов? Знаете, как улучшить работу учреждений культуры? Напишите — решим!

Поиск по сайту

Главная Клуб "Краевед" Доклады Юлиан Беттер. Отрывки из книги

Юлиан Беттер (Швеция)

Отрывки из книги, перевод автора

Вступление.

В городской клуб «Краевед» в декабре 2016 года обратился на правах «старого ухтинца» химик из Швеции Юлиан Беттер. Он, сын польских коммунистов, вместе с матерью волею судьбы попал в 1938 году в наши края. Отец – редактор польской газеты – был расстрелян через четыре дня после рождения сына в Бутырской тюрьме. До 1945 года мальчик жил в яслях в Сангородке. Юлиан Беттер написал воспоминания о злоключениях своей семьи. Они изданы в Швеции и не остались незамеченными. Все крупные газеты страны отозвались о них. Ему бы хотелось не только напечатать книгу и на русском языке, но и найти друзей детства. Он искренне благодарил за несколько присланных старых фотографий больницы 40-х годов, которые предоставил тогда еще живой ухтинский краевед Федор Григорьевич Канев. Кстати, экземпляр мемуаров Юлиан Беттер прислал в Ухту дочери и внучке легендарного врача-хирурга Эмиля Вильгельмовича Эйзенбрауна, которого называет ангелом-спасителем своей матери, а, значит, и себя.

Вся кропотливая работа по переписке лежала на плечах члена клуба «Краевед», заведующей отдела краеведения Центральной библиотеки Риты Федорович.

Юлиан Беттер прислал по просьбе клуба отрывки из своей книги. К публикации на сайте их подготовила член клуба Евгения Нестерова.

Зима 1942 года

Мои родители польские коммунисты. Мать – еврейка, отец – сын польской крестьянки и еврея.

В первой части моих воспоминаний я пишу о жизни евреев в маленьком городе Бельско-Биала на юге Польши вблизи Кракова. В начале ХХ века Бельско принадлежало Австрии. Язык моей матери был немецкий.

В 1922 году мой отец был арестован и приговорен к 10 годам тюрьмы по 58 статье австрийского УК, несчастье с этой 58-ой статей.

Но он был амнистирован, и по приказу компартии отправлен в Берлин, за ним последовала и моя будущая мать. Через два года в 1929 их отправили в Москву. Начало 30 годов, нелегко жилось даже иностранным коммунистам. Тяжёлые и голодные годы.

Мой отец однажды сказал, придя домой с работы: «Герточка, не понимаю, как ты смогла сварить такой прекрасный обед из ничего?» A ведь он был простым рабочим из Вены, не избалован в своем детстве.

Из окон поезда на Кавказ они увидели, что творится на юге СССР. Это заставило их серьёзно забеспокоиться. Было совсем не так, как думали. В 1935 году родители переселились в новый построенный дом, одна комната в коммуналке в Выставочном переулке. Там построили несколько многоэтажных домов. Все жители – члены компартий со всего мира. Пришёл 1937 год, всех жителей этих домов арестовали, всех мужчин расстреляли. В то время мой отец работал редактором польской газеты. Редакция находилась в здании «Известий». Всех работников обвиняли в принадлежности к террористической польской организации ПОБ. Эта организация не существовала уже 20 лет, и мой отец не мог к ней принадлежать, так как он 1917 года рождения и жил в Вене. В конце августа мой отец был арестован, а через три дня и моя мать на шестом месяце беременности. Так я родился в Бутырской тюрьме в конце 1937 года.

Отец был расстрелян через четыре дня после того, как я увидел свет.

Летом 1938 года нас отправили в лагеря Коми. Так мы, наконец, попали в Ухту.

Когда я начал писать мои воспоминания, я не думал об их издании, это должна быть хроника моей фамилии. Я ведь последний, который кое-что знает. До этого момента ни моя жена, ни мои сыновья почти ничего не знали. Потому я писал и о том, что произошло с моей фамилией в Польше, когда началась война. Почти все родственники погибли в концлагерях вроде Освенцима. Но моя тетя и ее дочка уцелели, их спасли офицеры гестапо, сознательно или несознательно. Судьба одного члена нашей семьи, который бежал из Польши в 1941 году, прямо повлияла на «досрочное» освобождение моей мамы. Муж моей тети, будущий первый секретарь польской компартии хлопотал перед Сталиным (он был в 1944 году расстрелян гестапо в Варшаве).

Я вспоминаю о судьбе людей (в лагерях), которых я знал лично или судьба которых была очень похожа на нашу или связана с Ухтой.

Что я помню с первых лет в лагерях?

Сижу на полу и слушаю разговор детей. Они вспоминают своих родителей. Видимо, они старше меня. Вдруг один мальчик сказал: «А у меня есть не только мама, у меня есть и папа». – «Врёшь! – ответил ему другой с какой-то злостью в голосе, может быть, от зависти – У тебя нет никакого папы». Папа, а что это такое? Вот почему я запомнил этот разговор.

Мама приехала ко мне. Случалось и такое по милости начальства. Я ее не узнал, но поверил, потому что никто так со мной не говорил, как эта женщина.

Ясли. Сангородок. Завтрак, какая-то коричневого цвета и отвратительная по вкусу мамалыга. Не хочу этого есть, плачу, но няня Аня (которую, честно говоря, мы все боялись) стоит надо мной и кричит: «Кушай, у нас ничего другого нет». Не мог я знать, что меня ждет в будущем. Какие няни будут заниматься нами. А няня Аня, хотя строгая, моей смерти не желала. Это большая разница.

Закон Тайги (самый страшный год – насколько помню – в моей жизни).

Зима 1942/1943 годов. Сангородок (Ухта), ясли, ночь, подъем. Возле меня стоит моя мама. Этого не бывало. Вокруг плачут дети. Мама говорит: «Юлик, ты поедешь в детдом, я заказала тебе теплые брюки». Ничего не понимаю, а мама все о брюках: «Там будет тебе хорошо. Скоро вернёшься». Что-то в ее голосе звучало не очень-то убедительно. Я это каким-то способом ощущал. Но брюки были, действительно, теплые, портниха, видимо, не пожалела ваты.

Нас было, может быть, десять детей в возрасте от трех лет. Мне было около пяти. Ухта еще не замерзла. Как долго мы плыли по рекам, не знаю. Провожала нас медсестра Вега Датовна. Я ее хорошо знал, она часто заходила в лабораторию, где работала моя мама.

На место приехали днем. Оказалось в Сыктывкар. Я очень удивился людям, которых увидел. Похожи были на моего друга Тен-Тсина и говорили на непонятном языке. Они стояли около саней, запряжённых рогатыми зверями. До того времени я знал только коней, собак, кота Черныша, кроликов и морских свинок. Насколько я помню, на этих санях мы поехали в город. Город – это слишком сказано. Покрытые снегом поля и несколько трёхэтажных зданий. В Сангородке был лес, а тут ни одного дерева. Нас ввели в большое здание. Сидим на полу в большой комнате, ужасно холодно. Мы тесно прижались друг к другу. Какими бы не были ясли в Сангородке, это был наш дом, знакомые няни – Василиса и Аня. С самого начала мы были испуганы. В комнату вошло несколько женщин, сестра Вега Датовна сказала, что одна из них заведующая детдомом, попрощалась с нами и ушла.

Заведующая посмотрела на нас и заорала: «Снимай брюки!» и бросила мне тонкую дырявую тряпку. И как она успела подготовить эту тряпку? Мои друзья глядели на меня испуганными глазами. Последний раз я увидел испуганные глаза моих друзей– Коли, Тен-Тсина и Яблочко. Как молния, прошила меня мысль: нет, я не вернусь к маме, я во владении этих ужасных людей и единственное из того, что мне обещала мама, действительно было правдой – это брюки, они были очень теплые. С этого момента я забыл, что у меня есть мать, забыл на целый год. Ни разу не вспомнил.

Много лет спустя моя мама рассказала, что провожающая нас сестра Вега Датовна (тоже зек) вернувшись в Сангородок, сказала: «Герта Францевна, если вы Юлика не заберете из этого детдома, он там погибнет». И это сказал человек, который там побывал не больше пяти минут. Что она увидела, не знаю, к сожалению, я об этом никогда и не расспрашивал мою маму.

Нас ввели в огромную комнату, спальню. Ужасно холодно. Там стояло множество маленьких ящиков с мешками. У дверей ведро c водой. Ночью она превращалась в лед. Не знаю, для чего оно там стояло. Ни простыни, ни одеяла не было, мы спали одетыми и, конечно, в лаптях. Каждую ночь я мочился. Каждый вечер, ложась спать, я стоял у «кровати» и рассуждал, как бы тут улечься спать, чтоб не попасть в самое мокрое место в середине. Сырой мешок ужасно холоден. Через некоторое время мешок не выдержал, в его середине можно было увидеть солому и что-то белое шевелилось. Оказалось, белые, совсем большие черви. Думаю, я об этом открытии предупредил Лепешинскую. Персонал это заметил, видимо, по запаху и наказал. Пришла заведующая и начала на меня ужасно кричать и угрожать. И с какой ненавистью! Чем она мне угрожала, не помню, может быть, просто не понимал. Ну и, конечно, била по голове – всех так били. Может быть, потому, что мы были такие маленькие, просто удобнее. Я старался защищать голову руками. Не помню даже, больно ли била, так как ее крик был еще страшнее. Возможно, что моя фамилия, Бергер, ей особенно не нравилась. Она и еврейская и немецкая, хуже не найти.

Голодали мы ужасно, преимущественно потому, что наши опекунши воровали. Уже рано после подъёма единственной темой разговора было, а что будет на обед. Один раз нам дали пайку хлеба, но не в столовой, а на лестнице. Просто бросали в толпу. Потому мы утром толпились у дверей кухни. Поварихи кричали: «Закрой дверь!». Но один раз я, однако, увидел. Варили суп с кашей, но кашу отцеживали, и в тарелках наших оставалась одна вода. В другой – из кухни разошёлся небесный запах. Мне объяснили – будут котлетки. Не было. Воровство меня ничуть не удивило. В яслях в Сангородке у меня был один приятель, Коля. Он размышлял о будущем. В будущем он станет вором. Вором живётся хорошо, к тому же он знал, кто ворует. Начальники, особенно те из НКВД. Мальчик в отличие от меня никогда не выходил из яслей, как он все это узнал? Просто непонятно. Колин авторитет в моих глазах еще больше вырос. На следующий день я рассказал маме: «Мама, знаешь что, Коля учится на вора!»

Пришла весна. Из окна мы увидели, что во дворе дети – видимо опытные – роют в земли палочками. Оказалось, перед детдомом было картофельное поле. Картошки были гнилые, но если повезет, можно было найти и такую, которая хотя и гнилая, но в середине сохранилось нечто белое, величиной с орех. Осенью мы ели один сорт травы. От этого у всех детей был огромный живот, я это сразу заметил, тем более, что ручки и ножки выглядели невероятно тонкими.

Конечно, персонал нами не занимался, кроме побоев. Зимой мы вообще не выходили во двор. Сидели и мерзли, никаких разговоров не вели. Не помню ни одной драки, просто сил не было.

Пришла зима, нас повели в баню. Перед детдомом появился – не знаю откуда какой-то домик. Раздевались мы в снегу. Вещи забрали по поводу вшей, они сами их боялись. Никакой воды не было, нас самых маленьких загнали на верхнюю полку. Какая благодать! Десять минут не прошло, как в дверях появилась женщина с криком: «Выходи быстрее, быстрее, другие уже ждут!» И чтоб всем было ясно, что значит быстрее, била всех по головам. Я это хорошо видел с моей верхней полки. Мы выскакивали во двор нагие, просто в снег, а мороз был лютый. Там в снегу лежали наши брюки, еще влажные. Времени, кому что принадлежит разбираться не было. Мы их надевали на голое тело, так как трусиков у нас не было, когда они исчезли, не помню.

Сидим мы в столовой, большая комната, четыре при маленьких столиках. Это единственный раз, что я вообще помню, как она выглядела. Вдруг слышу: « Юлик, Юлик, ты поедешь к своей маме». Первый раз за год я услышал свое имя. И тогда вспомнил – у меня ведь, действительно, где-то есть мама. Но я не мог вспомнить, как она выглядит, забыл.

Меня звала заведующая. Лишь только услышал ее голос, спрятался под стол. Она пыталась вытащить меня, но столики были низкие, ей было неудобно и, самое важное, в комнату вместе с ней вошла другая, незнакомая мне женщина. Тут употреблять насилие было неловко. У женщины был документ из НКВД Ухты, приказ передать меня этой женщине. Этого просто не бывало, мать – «враг народа», а ребенка везут к ней обратно. Наши воспитательницы-урки НКВД достаточно боялись. И кто она, эта Тамара Алексеевна Ковалева. Какие у нее могут быть могучие покровители? Только когда заговорила незнакомая, я вылез, пошел к ней и взял ее за руку. Все время оглядывался на заведующую, не мог поверить, что она не задержит меня. В столовой воцарилась гробовая тишина, и я увидел глаза детей, не мог не заметить, как они глядят на меня. Что они думали в эту минуту?

А как мы относились друг к другу. В Сангородке у меня были друзья. В Сыктывкаре мы были чужими, совсем дикими стали.

В Сангородок мы приехали поздним вечером. Кто-то передал меня совсем незнакомой женщине, она плакала. Я не сказал ни слова, не обрадовался, хотя понял, что это должна быть моя мать.

Значит, я был записан на фамилию Ковалев. В их семье, где я прожил год до освобождения моей матери. Это спасло мне жизнь. Мать освободилась 15 января 1945 года по личному приказу Сталина, в тот день мне исполнилось 7 лет. Этот документ я считаю первым в моей жизни подарком ко дню рождения. Летом 1945 года мы вернулись в Польшу.

А как мы выжили?

В основном, таким, как моя мать, инвалид, ни к чему непригодным в ГУЛАГе выжить было невозможно, если тебе не помогли добрые люди.

И такие нашлись, да самое невероятное, что их было так много.

Чего больше всего боялись матери малых детей? Боялись ЭТАПА. Матерей посылали за тысячи километров от их детей, детям меняли фамилии, и они пропадали. С моей мамой этого не случилось.

Нашёлся ангел, его фамилия доктор Эмиль Вильгельмович Эйзенбраун. Мамы всех детей в Сангородовских яслях были этапированы. Доктор Эйзенбраун достаточно убедительно наврал начальству, и моя мама осталась. Все семь лет в Коми моя мама знала, где я нахожусь – иногда это было за 20 километров, иногда ближе. Тамара Алексеевна Ковалева – моя вторая мама. У нее уже были дети, зачем она взяла меня, сына «врагов народа»? Думаю, что и тут помог доктор Эйзенбраун.

Монашки, которых моя мама, хотя религиозной не была, считала святыми женщинами. Елена Григорьевна Жуковская, соседка по нарам, жена одного из заместителей Ежова. Она устроила маму на более легкую работу в микробиологическую лабораторию. Молодой урка Вася Шевченко по кличке Васька Бандит. Он подкармливал мою горбатую, истощенную цингой маму. Совсем бескорыстно. Зачем? И этой кашей подкармливала меня мама. Мне давали хлеб наши кухарки-воры в детдоме. Зубной врач в Сангородке давала мне суп, только взглянув на меня, она все поняла, как и кухарки. Плохо было со мною, даже когда я вернулся в Сангородок из детдома. Доктора в Бутырках и в доме смерти на Ветлосяне, они делали все что смогли.

Конечно, помог и характер моей матери, ее приветливость и обаяние, у нее не было врагов. Даже начальство обращалось к ней культурно, давали пропуск из зоны, чтобы быть со мною. А ведь у моей матери была 58-я статья. НКВД смотрело сквозь пальцы на эти мелкие нарушения закона.

Семья Ковалевых.

Я в Сангородке. Меня сразу понесли не к Ковалевым, а в баню. Конечно, вши. Что там произошло, я здесь описывать не буду. После бани подруга мамы Елена. Первая комната – кухня, на потолке маленькая лампочка. Оказалось, что по какой-то причине для меня не подготовили кровати, или забыли, или не успели. Решили положить меня на двух стульях. Как только положили, на белое полотенце упал с потолка большой клоп. Я даже обрадовался, прыгающих клопов никогда не видал. Клопы, вши и блохи были самые близкие нам насекомые. С ними мы в те времена никогда не расставались, без них нельзя вообразить Советского Союза.

Правду сказать, я к насекомым, можно сказать, привык.

Дом Ковалевых деревянный, должно быть, очень старый, так как снаружи совсем черный. Кухня и, может быть, еще две комнаты. Я туда никогда не заходил. В кухне два малых окошка, даже днем там был полумрак. Большая печка, у которой царствовала бабушка, но там было настолько темно, что я ее почти не видел. Стол, несколько стульев и шкафчик, в котором находилась посуда и деревянные ложки, когда-то лакированные. Кроме бабушки, был и дедушка. Высокий усатый старик, сын Петя, дочь Светлана и моя новая мама – Тамара Алексеевна Ковалева. Она была учительницей в школе в Сангородке. Не знаю, была ли фамилия бабушки и дедушки Ковалевы. Муж Тамары Алексеевны был, видимо, репрессирован много лет назад, так как он принадлежал к каким-то эсерам.

В кухне стояла большая бочка с водой. Эта вода имела какой-то особенный необыкновенный вкус. В сенях стояла другая бочка с капустой, зимой совсем мерзлой. Кислой капусты не было, думаю, из-за отсутствия соли. У Ковалевых был и огород перед домом. Там росла картошка и капуста, но прежде всего табак. Листы у него были огромные, как у капусты. Я помогал дедушке собирать его. Он сушил его в кухне у окна, возле моей кроватки. Собирались целые высокие кучи до самого окна. Сухой табак дедушка резал и продавал или менял. Для себя делал папиросы. Помню, я сидел рядом, что-то спрашивал. Дедушка посматривал на меня и улыбался. У него была такая нежная, добрая улыбка. Бабушка относилась ко мне сдержанно. Никогда не слышал от нее ни одного слова. Иногда думаю, что в семье Ковалевых не все были согласны приглядывать за мной. Я – сын «врагов народа», к тому же мне не полагались продовольственные карточки. В семье были свои дети 13-15 лет, у них был хороший аппетит, особенно у Пети. Когда мою маму арестовали, у нее было 5000 рублей. Она догадалась, что после отца придут и за ней. В один день продала и швейную машину, и пишущую машинку, которые ей прислала моя бабушка из Польши. Кроме того, сняла деньги со сберкнижки. Мебель – тоже подарок бабушки – продать не успела. Когда я вернулся в Сангородок, денег уже не было. Она их сберегала, как говорят в Польше, на «черный час». Вот он и пришел. Это я знаю точно. Независимо от этого, большинство людей ни за какие деньги не взяли бы в семью таких, как я. Потому мне не трудно понять бабушку, она боялась за своих внуков. Не могу себе представить, что кто-нибудь другой, кроме доктора Эйзенбрауна смог уговорить Тамару усыновить меня.

Каждый день все взрослые уходили рано на работу, а дети в школу. Я оставался один. Первой возвращалась Светлана. Я не знаю, сколько ей было лет. Я даже не знал еще, что такое год, месяц или неделя. Жизнь моя была безвременная. Светлана была блондинкой с предлинною косой, когда смеялась, ее зубы белели, как у американских актрис. Она садилась за стол и начинала рассказывать что-нибудь о школе, подругах. Я ничего не понимал, даже не спрашивал. Что такое школа, я не знал. Зато я был очень внимательным слушателем. Однажды она спела какую-то частушку, сказала, что сама ее выдумала. Петя мной совсем не занимался, ему было, быть может, лет 15. Бабушка и дедушка часто упрекали его, что он где-то болтается, уроков не делает, а домой приходит, видимо, только поесть.

Один раз дедушка принес домой полмешка овса. Сразу у порога предупредил: «Об этом ни слова». Что такое школа, я не знал, но что такое воровать – знал. Дедушка не воровал, он менял махорку на продовольственные продукты. Кто воровал? Об этом я узнал из воспоминаний подруги моей мамы – Елены. В совхозе были лошади, и овес, конечно, предназначался для них. От недостатка пищи они были такие слабые, что не могли стоять. На ночь их подвешивали к потолку. В конце концов они падали. Вопрос стоял, кому жить – человеку или лошади. Овес бабушка заливала водой, и он мок несколько дней. На всю кухню пахло кислятиной. Потом она его варила. Вечером мы все ели эту кислую овсянку из одного огромного деревянного блюда. У меня с этим блюдом были проблемы. Овес ужасно колол нёбо, к тому же ложка была слишком большая. После «обеда» я ложился спать, даже летом, хотя солнце еще стояло высоко. Ложился от слабости, да и делать было нечего. В другой раз дедушка принес петуха. Где взял – лучше не спрашивать. Зарезал его на полу, кровь собрали, так что на следующий день овсянка была коричневого цвета. Мяса я не помню, я помню преимущественно только то, что имело отношение к еде.

Хотя в доме Ковалевых было тепло, случалось иногда, хотя редко, мочиться ночью. Тогда мама приносила свежую солому, о чем-то говорила с Тамарой, глядя на меня. Однако никаких упреков не делала. Но мне все-таки было немножко стыдно. Как только мама освободилась, нам дали комнату с двумя урками. Несколько месяцев до отъезда из Ухты я спал вместе с мамой и никогда не мочился. В Москве тоже вставал сухонький. А без мамы в своей кровати мочился еще много лет. Однажды я проснулся поздно, дома уже никого не было. Тогда я решился пойти к маме на работу. Так как я еще спал, Тамара не успела предупредить меня никуда не ходить, мороз был лютый. В сенях я открыл бочку с мороженой капустой, оторвал один лист и пошел к маме. Забыл надеть перчатки. Только прошел десять метров, как руки замерзли, и я уже не мог надеть перчаток, которые висели на веревке.

На мое счастье, мама, зная, что я не приду (так она думала), пошла к Ковалевым. До лаборатории я бы зашел с отмороженными ладонями, наверняка остался бы инвалидом. Подобное случилось три года назад, еще в яслях. Тогда я «потерял» подошвы в моих лаптях по дороге к маме. Шел босиком по снегу. К счастью, было недалеко.

Итак, я сидел дома один. Только ежели не было слишком холодно, шел к маме в лабораторию. У меня не было ни валенок, ни теплого пальто. Ни книжек, ни игрушек у Ковалевых не было. Они были очень убогие люди. Так от нечего делать я взялся чистить ложки. Почему, не знаю. Что-то мне в них не нравилось. Пришла Тамара и увидела меня на полу с ложками. Немедленно рассказала об этом маме, и они решили, что я должен ходить в школу, хотя мне было только шесть лет. Школа, маленькая комната, находилась очень близко к лаборатории, а, может быть, в том же самом доме. Удивительно, что эта школа не числится в списке школ Ухты. У нее не было даже номера. Там был только один класс, а ученики, как мне казалось, разного возраста. Они были одеты в тулупы, на ногах – валенки. И недаром, так как в комнате было ужасно холодно. Приходил я в школу натощак, плохо одетый. На каком-то уроке Тамара попросила меня прочесть что-то на доске. Я не мог: буквы на доске прыгали. Я понял, что со мною что-то не так. Мне даже было стыдно. На этом мои университеты окончились. Тамара посоветовала маме обучать меня в лаборатории. В школе был я только несколько раз, я ведь был добровольцем. Все, чему я успел научиться, был алфавит. Обучение в лаборатории не помогло, я никак не мог сложить слово ма-ма в одно слово. Мама забеспокоилась и даже спросила Юлию Иосифовну: «Может быть, он умственно отсталый?» – « Тут все такие, на здешнем-то питании, отсутствии солнца и витаминов. Мой сон научился читать, когда ему было 11 лет». Год спустя моя мама освободилась, и мы приехали в Варшаву. Город был ужасно разрушен, и многие дома были заминированы. Мины обезвреживали красноармейцы. На каждом проверенном доме они писали: « МИН НЕТ». Когда я увидел эти надписи, я закричал: «Мама, я умею читать!» Я был очень счастлив, так как еще в Ухте понял, что подвел маму, хотя она ни в чем не упрекала.

Новоселье.

Настала зима 1944 года. Было еще не очень холодно, хотя снег уже лежал на полях. Вдруг оказалось, что мы будем переселяться в новый дом. Дома строили во время войны редко, а в Ухте могли их строит только зеки по приказу НКВД. Почему Ковалевым так посчастливилось, точно не знаю, могу только предполагать. Правда, семья стала на одного члена больше, но этого слишком мало, чтобы оправдать такой подарок. Старый дом находился в очень плохом состоянии, может быть, в нем было опасно жить? Как бы ни было, в один день вся семья (наверное, в воскресение) вся мебель, в основном, кровати были вытащены на снег. Задача – избавиться от клопов. Бабушка готовила кипяток, а я имел счастье поливать кипятком все щели в кроватях. В первый раз бабушка сказала мне несколько слов. Акция окончилась успешно. Сотни огромных клопов (вареных, полагаю) плыли просто в снег. За все семь лет я никогда так не радовался. Вот я в конце концов имел занятие, и при том такое важное задание. Новый дом построен был на берегу оврага из свежих сосновых балок. В нем было ясно, как будто бы солнце глядело в окна. Сколько в нем было комнат, не знаю, как выглядела кухня, уборная, где стояли бочки с водой и капустой? Где я спал? Ничего не помню. Мне все это было неинтересно. Будничные события меня не интересовали. Полагаю, что от слабости. Однако случилось что-то необыкновенное. Петя принес мне лыжи. Хотел научить кататься на лыжах. Удивительно, что такое произошло, что он вдруг расположился ко мне так приветливо. До сих пор никогда со мной не говорил. Что произошло?

Может быть, новые условия жизни так на него повлияли? Оказалось, хороший был парень. Мне легко представить себе, что и ему было нелегко. Его положение было не намного лучше моего. Рос без отца, в этой глуши без радости.

Но возникла проблема, как закрепить лыжи на лаптях. К тому же лыжи были на взрослого человека, а я был такой маленький. Те веревки, которые были у лыж, совсем не подходили на мои ноги, а у Пети не было других порядочных веревок. Но наконец кое-как прикрепили лыжи. Должен был кататься вдоль оврага. Я еле-еле мог шевелить ногами, они казались такими тяжёлыми. К тому нечем их смазывать. Пете пришлось вытаскивать меня из оврага. Тогда он придумал колоть дрова, но оказалось, что и топор был не на мои силы. Да, я был очень слаб. В Сангородке это было нетрудно заметить. Совсем другое дело, когда мы через полгода приехали в Москву. Хождение по мукам – вот что было для меня пройти сто метров, иногда торопясь до остановки трамвая. Ох, как я плакал от боли в ногах. Мама не могла этого понять, мне было семь с половиной лет, а носить меня на руках ей было не под силу. У меня просто была атрофия мышц.

Приблизительно через три месяца мама освободилась. Последний раз я увидел Тамару Алексеевну, когда мама прощалась со своими подругами. Все бабы плакали. Мороз был лютый, хотя день солнечный. Грузовик с бревнами, на которых мы сидели, тронулся, и мы поехали в Ухту на станцию. Потом Москва, потом Варшава. А поблагодарить Тамару Алексеевну, дедушку, Светлану, Петю и бабушку не было возможности, хотя мама и пыталась.

Вот мы и на свободе

Но свобода имеет свою цену. Получили квартиру в бараке, в котором и была лаборатория. Получили и продовольственные карточки, но только на хлеб и кашу, хотя полагалось и на сахар, жир и мясо. Но это было только в теории. Возможно, что если бы мы поселились в Сангородке, мы бы их в какой-то мере получили. Но начальство знало, что мы уедем в Польшу, так зачем нас баловать сахаром. Квартира – одна комната. Кровать, печка, два стула, вот и все. Никто о нас не заботился, а ведь на дворе зима, январь, мороз 30 градусов и больше. Чем топить печку? Не пойдет же мама в тайгу рубить лес.

Пришлось воровать. В нашем бараке был малый чулан, где хранились дрова для лаборатории. Заведующая лабораторией Юлия Иосифовна сказала маме: «Бери, но если тебя схватят, я ничего не знаю». Барак освещался одной лампочкой, и мы вместе ходили воровать. Мама ужасно боялась, ведь за это можно было получить довольно большой срок. НКВД бы получило лишний предлог нас из Ухты не выпустить в Москву. На наше счастье через несколько дней в нашей комнате появились две кровати для двух урок, только что освобожденных, разумеется, на некоторые время. Это были довольно молодые женщины, сильные здоровые бабы. Одна даже симпатичная, она брала меня в свою кровать и учила вязать перчатки. Другая, угрюмая, относилась к маме брезгливо, да и на меня смотрела косо. Спасение было в том, что урки работали на лесоповале. После работы они ехали на санях, нагруженных брёвнами, которые как бы случайно падали на дорогу. Мы только того и дожидались и катили их побыстрее в дом. Урки воровали овес, я жарил его на печке и молотил бутылкой. Из этого урки делали кофе, но нам пить его не пришлось.

Однажды когда я шел с мамой, нам навстречу двигалось несколько женщин в черном с кошелками в руках. Я спросил маму, кто они. « Юлик, – сказала мама, – это монашки. Запомни это святые женщины». Так я узнал, что эти женщины помогали в лагерях всем людям: евреям, коммунистам… Когда я начал писать мои воспоминания, я посмотрел в интернет и смог точно определить, когда это случилось. Это был день Пасхи 1945 года. Значит, мы уехали в Москву немного позднее.

Приблизительно в марте 45-го года нас посадили на грузовик, нагруженный бревнами. Мороз был лютый. Мама укутала меня какой-то тряпкой. Оказалась, что Ухта совсем недалеко, всего в нескольких минутах от Сангородка.

Первый раз в жизни я увидел поезд. Поехали! В вагоне горела буржуйка. Я стоял у окна, но мне это быстро надоело: за окном все тайга да тайга. Думаю, большинство времени до Москвы я спал. Я был очень слаб.

Москва, Казанский вокзал, метро. Читатель может себе вообразить, как я все это принял. Из подземелья мы вышли на станции Охотный ряд. Был вечер, на улице тепло, хотя, думаю, был месяц март или начало апреля.

У выхода из метро вдруг стало ясно, как днем, салют у кремлевской стены. Тогда мама сказала с так редкой на ее лице улыбкой: «Юлик, видишь, вот так нас встречает Москва».

В Ухтинском НКВД вместе со свидетельством об освобождении мама получила письмо от подруги тети Розы Лампе, деньги и указание, что в Москве нам надо пойти в гостиницу «Москва». Удивительно, что в нашей одежде нас не задержали у входа. Лампе уже уехала в Польшу, нас принял ее сын в возрасте около 15 лет. Он спросил меня: «Ты голоден?». Ещё бы! Маму он не спросил, потом уже в Польше извинялся перед своей матерью: «Я стеснялся». То, что я увидел на тарелке, изумило меня. Но это не была красная икра, это был белый хлеб. Не мог поверить своим глазам. Такого просто не бывает!

Из гостиницы «Москва» мы поехали в Польское посольство, которое находилось в то время на улице Толстого. Там в подвале приготовили квартиры для освобожденных узников ГУЛАГа. Малая камера, столик, кровать один стул и полка, на которой стояла электрическая плитка. Чудо техники, которым я гордился, как только кто-то заходил в гости. Тогда я предлагал чайку, чтоб похвастаться, что я умею ее включать. У потолка маленькое окошко.

Прежде, чем ложиться спать, мама сказала: «Юлик, теперь я покажу тебе то, чего ты никогда не видел». Это чудо находилось на первом этаже. Я только заметил, что и сама мама была взволнована, глаза ее блестели, она говорила шёпотом. Как будто хотела раскрыть какую-то тайну: «Теперь я тебе покажу water closet. Видишь, это уборная». «Что такое?» – спросил я. «Да, это уборная», – сказала мама, обрадованная в таком же степени, как я был удивлен. Она была просто в восторге. Я не мог поверить, пришлось маме несколько раз уговаривать меня, для чего это шикарная посуда предназначена.

– Юлик, через несколько дней мы уедем в Польшу.

– Что ты, зачем! Здесь моя родина, я здесь родился. Никуда не уеду! Подумать только, второй раз я говорю НЕТ. «Юлик, там все разрушено, надо помочь строить Варшаву, – сказала мама, улыбаясь. – «Но если так, едем».

Семь лет я бездельничал, я так хотел что-то делать.

В Сангородке мама перед выездом заказала новый котелок. Его сделал местный мастер из американских мясных консервных банок. Он был желтого цвета с очень странными буквами. Так я узнал, что есть и другие языки. С этим котелком мы приехали в Москву, а теперь мы пошли в универмаг. Мама задумала купить валенки. Это было в июле, валенки были для мамы, моего размера не было. С маленьким деревянным чемоданом, в котором лежала пайка хлеба и валенки, мы отправились на Белорусский вокзал.

В лагере мама пела мне Марш Колымы, помню последние две строчки:

…….и на поезде в мягком вагоне,
Я вернусь, дорогая, домой.

И сбылось то, во что моя мама почти не верила, мы сидим в мягком вагоне.

Как долго ехали, не знаю, но в конце концов наш поезд остановился в Минске. По громкоговорителю сообщили, что поезд будет стоять в Минске один час, мама пошла за кипятком. Десять минут не прошло, вижу – мама идет с котелком, а поезд уже тронулся. В последнюю секунду люди втащили маму в вагон. Я очень забеспокоился. Ведь я еду в Польшу, не знаю ни слова на польском языке, к кому еду и, самое главное, как моя фамилия.

Прекрасный солнечный день. Поезд находится на середине реки Вислы, мост построили красноармейцы, так как все мосты на реке были взорваны немцами. Окно открыто. Посмотрел на полку, а там котелок. Я взял его и со словами: «Мама, в Польше все кушают из тарелок» выбросил котелок через окно. Мама аж ахнула: «Юлик, что ты делаешь?» Но было поздно.

А валенки? Они доехали, и о них я еще буду вспоминать, но это совсем другая история.

Несколько отрывков

Итак, я опять гуляю по улицам Сангородка, чего прежде никогда не делал, но я ведь стал на целый год старше. Правду сказать, улиц у нас не было. Была одна дорога из Ухты, по которой все время ехали грузовики, а все остальное – тропинки. Когда строили Сангородок, запретили вырубку леса, так что вокруг домиков рос лес. Возможно, что в другое время я бы обратил на это внимание. Не думаю, что мама особенно восхищалась природой поселка. Людей на дорогах почти не было. Тишина, не пели петухи, не лаяли собаки. Это не так уж удивительно, ведь их надо было чем-то кормить. Слоняясь по Сангородку, я встретил одного мальчика, приблизительно моего возраста. Он стал моим Цицероном по Сангородку. Однажды он повёл меня в морг. Домик был невысок, так что, стоя на цыпочках, я увидел несколько столов, а на них лежали – как мне объяснил мой новый знакомый – мертвецы. Что такое мертвецы, я все-таки не понял, мы их видели со стороны головы. Сегодня я знаю, что эти люди были вольные. Как хоронили зеков, я узнал, читая воспоминания Льва Полака, тоже бывшего ухтинского зека. В другой раз он повел меня к стеклянному домику, теплице. Через открытую дверь я увидел, какие-то кусты с красными овощами. Мальчик сказал, что это помидоры, но их там растят исключительно для НКВД. По голосу я догадался, что на его столе их нет.

Не всем людям в Сангородке жилось плохо. У нас была своя аристократия. Например, зубной врач. Еще довольно молодая женщина и, по-моему, элегантная. Шла с высоко поднятой головой – совсем не как моя мама – ее походка была уверенная, как у людей, которые знают себе цену.

И нет сомнения, зубной врач особа очень важная в такой глуши, как Ухта. Достаточно посмотреть на зубы людей. Сталь и золото. Мне эти золотые зубы очень нравились. Они говорили о ранге человека. Зубы и сапоги. Сапоги должны скрипеть, значит новые и кожаные. Однажды на прогулке без цели я подошёл к одному домику и сел на крыльце. Зачем именно на этом крыльце? Может быть, домик мне понравился или просто устал. И вот отворилась дверь, и я увидел хозяйку дома. Сразу узнал, она и была зубной врач. Она внимательно посмотрела на меня и спросила: «Хочешь мне немножко помочь, в награду я тебе налью тарелку супа». А я ведь я ее не просил о еде. Не знаю, почему, но такая мысль даже никогда в голову мне не приходила. Женщина не уточнила, кто я такой, и не думаю, чтобы знала, но голод в глазах увидела. Я, конечно, обрадовался. Еще бы! Ох, какой вкусный был суп! Насколько помню, щи с картошкой. Сидел и кушал на крыльце. Почему я запомнил этот суп, а не какой-нибудь у Ковалевых? Они тоже растили капусту, а, возможно, и картошку. Почему у Тамары я запомнил только колючий овес? Возможно, что суп врачихи был лучше, может быть она была искусной поварихой, может быть, в нем были, кроме капусты, хотя чуть-чуть мяса или жир. Работа была легкая, правду сказать, я ей не был нужен. С огорода приносил морковку, но самое главное было стоять на каком-то расстоянии от дома и наблюдать, идет ли один молодой человек, которого я считал агрономом. Тогда я бежал в дом с криком: « Идет! Идет!». Мужчина казался мне моложе женщины. Сегодня я бы подумал, что он ее любовник, но тогда я в этих делах, конечно, не разбирался.

Если он был действительно агроном, так, видимо, какой-то передовой школы, типа Лысенковской. Возле дома у мадам был огород, там росли овощи, преимущественно картошка. Ну, пришёл этот «агроном» и взялся косить серпом ботву. Высокая была ботва, с цветами. Картошка росла в Ухте великолепная, огромная, такой я потом ни в Польше, ни в Швеции не видал. К тому же она была очень сладкая. Много лет спустя я думал, что они мне такими казались, потому что был голоден. Оказалось не так. Слушая шведское радио, я узнал, что картошка на юге Швеции имеет совсем другие свойства, чем та, что растет на севере. На севере она сладкая, а на юге сахар успевает обратиться в крахмал. Водку надо делать с северных парод картошки. Но зачем агроном косил ботву? Видимо, я его спросил, так как узнал, что ботва ни к чему, вся энергия растения должна использоваться в картошку. Да с какой он быстротой убирал ботву. Прыгал от куста до куста, видно, молодой был человек. Он бы срезал все, если бы на крыльцо, как будто предчувствуя что-то нехорошее, вышла хозяйка. Она только закричала: «Ты что делаешь?» Я слушал ругань с удовольствием. Веселый это был спектакль, слушать ругань взрослых. Но долго смеяться мне не пришлось, потерял работу. Уходя домой, взял с собой несколько морковок и картошек, никто на меня уже не обращал внимания. Съел на месте грязными, даже не подумал нести маме. Могу оправдаться тем, что я не имел понятия, что мама тоже голодает. Она об условиях жизни в лагере никогда не говорила. За суп я хозяйку не поблагодарил, нас никто не учил говорить спасибо, этого слова в моем словаре просто не было.

Каким человеком была зубной врач? Не знаю, но сердце у нее было там, где должно быть. Моя работа не стоила миски супа, не говоря, что я воровал.

Когда я писал воспоминания, старался узнать что-то о людях, которые нам помогали. Относительно фамилии Эйзенбрауна, мне повезло. Но тут дело оказалось труднее. Беда в том, как я узнал, что в Ухте работали два зубных врача. Оба женщины и к тому же проживали в Сангородке. Совсем возможно, что они на самом деле были зеки, но привилегированные. Предполагаю, что фамилия «моей» С. И. Убоженко. Она уехала из Ухты в 50-х годах, возможно, после смерти Вождя.

В Сангородке был тоже химик. Он делал мыло или что-то мылоподобное. Это была слабо мыльная, вонючая зеленая жидкость. Простыни, которые мы сушили зимой (уже как вольные люди) во дворе сохли на морозе великолепно. После стирки простыни были почти белые, но с черными точками. Мама просила их убирать – совсем ненужная работа – но я их охотно убирал ногтями.

Первый день свободы

В конце декабря 1944 года я узнал от мамы, что она будет освобождена. Это сообщение не вызвало у меня никакой реакции, как будто бы это меня не трогало. Я просто не понял, о чем она говорит.

15 января 1945 года я пришёл, как обычно, к маме на работу в лабораторию, она сидела за столом и мыла стеклянные банки. Как только я вошел, мама поднялась со стула и радостно (этого не бывало) вскрикнула: «Юлик!, сегодня я освободилась!» «Ну, так что?» – подумал я. И мама добавила, может быть, была изумлена, что я не обрадовался: «И знаешь что, с сегодняшнего дня ты будешь всегда со мной, мы будем вместе». Тут только я понял, что значит свобода, это было как будто мне кто-то ударил по голове. Вот она СВОБОДА! Два слова «будем в месте», и я понял.

Когда я писал это, я закрыл глаза, чтоб вспомнить. И тогда произошло что-то удивительное. Я увидел мою сияющею маму и, что было совсем невероятно, я почувствовал запах лаборатории. Какая-то смесь мочи, кала и, видимо, какого-то дезинфекционного вещества. После Сангородка я такого «аромата» никогда не слышал. Две секунды, и запах исчез.

Но тут мама добавила: «Знаешь, Юлик, у нас нет квартиры. Где мы будем спать? Потому несколько дней тебе придётся остаться у Тамары». И тут случилось что-то странное, чего моя мать никогда бы не ожидала. Я сказал: « НЕТ, никуда не пойду!» и, плача, повторял: «Не пойду, не пойду!» Слово «HET» в моем словаре не числилось. Я всегда подчинялся, я расставался с матерью много раз и всегда мирно, без сопротивления. Почему на тот раз было по-другому? Не знаю. Ведь я никогда и не думал, и не мечтал, что мы можем быть когда-то вместе, хотя дети Тамары, моей другой мамы жили с ней вместе. Но вопроса, почему они, а не я, я перед собой не ставил.

Я смотрел в глаза мамы и видел, что кроме удивления, в них была радость, и я чувствовал, что победа будет за мной. В первый раз в моей жизни она увидела, что я ее люблю. До этого я никогда не выражал каких-то чувств любви к ней. Конечно, я приходил в лабораторию, как только это было возможно, я предпочитал сидеть там на лавке часами – чем остаться в яслях c другими детьми – ничего не делая, в молчании, так как мне было запрещено разговаривать. Но зачем я не захотел несколько дней остаться у Ковалевых? Они были очень хорошие люди, там мне было хорошо. Но я, видимо, не забыл, хотя мы с мамой о том никогда не разговаривали тот день, когда меня отправили в Сыктывкар с обещанием скорого возвращения. Я не упрекал маму, но я не забыл.

«Юлик, да где же мы будем спать, здесь на столе?» – « Да, на столе!»

Стол был огромный, он был достаточно высок, спать на нем было опасно. Я, конечно, об этом не подумал и уснул, а как спала моя мама, не знаю.